Дипломы, курсовые, рефераты, контрольные...
Срочная помощь в учёбе

Лекция 7 ТВОРЧЕСТВО И. А. ГОНЧАРОВА. 
ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА. 
РОМАН «ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ»

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Во-первых, здесь сказалось гончаровское понимание современной ему действительности и «современного человека». Гончаров разделял восходящее к Гегелю положение В. Белинского о том, что в европейской истории нового времени «проза жизни глубоко проникла самую поэзию жизни». И согласился бы с наблюдением немецкого философа, что прежняя «эпоха героев» сменилась «прозаическим состоянием» человеческого… Читать ещё >

Лекция 7 ТВОРЧЕСТВО И. А. ГОНЧАРОВА. ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА. РОМАН «ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ» (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

В русскую и мировую литературу Иван Александрович Гончаров (1812—1891) вошел одним из крупнейших создателей художественного («артистического») романа. Он — автор трех знаменитых романов — «Обыкновенная история» (1847), «Обломов» (1859) и «Обрыв» (1869). И — книги «Фрегат „Паллада“» (отд. изд. в 1858 году), описывающей кругосветное плавание, совершенное Гончаровым в 1852—1855 годах на военном русском корабле «Паллада». Не имеющая аналогов в мировой литературе путешествий, она может быть правильно понята лишь в жанровом контексте романной «трилогии» писателя как в свою очередь роман — в данном случае «географический» (М. Бахтин).

Творчество Гончарова, в котором начальные опыты (повести «Лихая болесть», «Счастливая ошибка», очерк «Иван Савич Поджабрин») готовят его роман, а произведения поздние (очерки «На родине», «Слуги старого века», «Литературный вечер») тематически и проблемно к нему примыкают, вообще романоцентрично, что объясняется двумя причинами.

Во-первых, здесь сказалось гончаровское понимание современной ему действительности и «современного человека». Гончаров разделял восходящее к Гегелю положение В. Белинского о том, что в европейской истории нового времени «проза жизни глубоко проникла самую поэзию жизни». И согласился бы с наблюдением немецкого философа, что прежняя «эпоха героев» сменилась «прозаическим состоянием» человеческого бытия и самого человека. Ведь признавая эту перемену, автор «Обыкновенной истории» лишь в терминах своего поколения фиксировал ту объективную атомизацию человека и общества, которой в России 1840-х годов сопровождался подспудно нарастающий кризис феодально-патриархальной общественности и сословного индивида. «Положительно время сильных гениев прошло…», — утверждает в одном из писем 1847 года к Полине Виардо и Тургенев, добавляя в другом послании к ней же: «…В критическое и переходное время, которое мы переживаем, жизнь распылилась; теперь уже не существует мощного всеохватывающего движения…» (курсив мой. — В.Н.).

Факт дегероизации современной действительности и нынешнего человека Гончаров многократно зафиксирует на страницах «Фрегата „Паллада“» — при этом в картинах не только буржуазномеркантильной Англии, где все подвержено интересам торговли и наживы и всюду царит дух эгоизма и человеческой специализации, но и в изображении еще недавно загадочной Африки, таинственной Малазии, почти неведомой европейцам Японии. И там, пусть меньше, чем в капиталистической Европе, все постепенно, но неуклонно, говорит писатель, «подходит под какой-то прозаический уровень». Набросает здесь Гончаров и силуэт «современного героя» — вездесущего английского купца, в смокинге и белоснежной сорочке, с тростью в руке и сигарой в зубах наблюдающего за отгрузкой колониальных товаров в портах Африки, Сингапура или восточного Китая.

Вслед за прозаизацией действительности, считает Гончаров, «изменила свою священную красоту» и поэзия (литература, искусство) нового времени. Главным литературным жанром вместо героических эпопей, трагедий и од древности и эпохи классицизма, а также возвышенных поэм романтизма явился роман как форма, наиболее отвечающая современной личности в ее отношениях с нынешним обществом, следовательно, и более других способная «охватывать жизнь и отражать человека».

Роман, говорит, развивая соответствующее мнение Белинского, Гончаров, сверх того — жанр с синтетической возможностью вбирать в себя отдельные лирические, драматические и даже дидактические компоненты. Он же полнее всего удовлетворяет и условиям художественности, как ее, опять-таки в согласии с аналогичным кодексом Белинского, понимал творен «Обломова». А она, кроме образной природы поэтической «идеи» (пафоса), типизации и психологизации характеров и ситуаций, авторского юиора, оттеняющего комическую сторону каждого изображенного лица и его жизненной позиции, предполагала объективность творца, охват им действительности в наивозможной целостности и со всеми ее определениями, наконец — присутствие в произведении поэзии («романы без поэзии — не произведения искусства»), т. е. общечеловеческого ценностного начала (уровня, элемента), гарантирующего ему непреходящий интерес и значение. Этому интересу в романе способствует и то обстоятельство, что в его рамки «укладываются большие эпизоды жизни, иногда целая жизнь, в которой, как в большой картине, всякий читатель найдет что-нибудь близкое и знакомое ему».

Названные качества романа позволяют ему наиболее эффективно исполнять «серьезную задачу», лежащую на искусстве, — без нравоучений и морализаций (ибо «романист — не моралист») «довершать воспитание и совершенствование человека», представляя ему нельстивое зеркало его слабостей, ошибок, заблуждений, а заодно и тот путь, на котором он сможет от них уберечься. В первую очередь пмс&тълю-романисту по силам выявить и убедительно воплотить и те духовно-нравственные и социальные основы, на которых могли бы сложиться новый, гармонический, человек и такое же общество.

Все эти преимущества, признаваемые Гончаровым за романом, стали второй причиной осознанной романоцентричности его творчества.

В рамках его значительное место, впрочем, занял и очерк, монографический, как «Иван Савич Поджабрин», «Поездка по Волге», «Май месяц в Петербурге», «Литературный вечер», или в составе очерковых циклов «В университете», «На родине», «Слуги старого века».

Основной предмет изображения в гончаровском очерке — «внешние условия жизни», т. е. быт и нравы традиционной, большей частью провинциальной России с характерными для нее фигурами административных или «артистических» обломовцев, мелких чиновников, старорежимных слуг и т. д. В отдельных очерках Гончарова заметна связь с приемами очеркистов «натуральной школы». Таков в особенности очерк «Май месяц в Петербурге», в «физиологической» манере воспроизводящий обычный день обитателей одного из больших столичных домов. Не столько типизация, сколько классификация персонажей в «Слугах старого века» (по какому-то групповому признаку — например, «пьющих» или «непьющих») сближает их с лицами таких очерков «Физиологии Петербурга», как «Петербургские шарманщики» Д. Григоровича или «Петербургский дворник» В. Даля.

Известная связь с литературными приемами очеркистов-«физиологов» 1840-х годов есть и в ряде второстепенных лиц из гончаровских романов. Стереотипные портреты россиян, запечатленные в «Наших, списанных с натуры русскими» (1841 —1842), могли бы пополнить герой нескончаемой помещичьей тяжбы Василий Заезжалов и сентиментальная старая дева, Марья Горбатова, «до гроба» верная возлюбленному своей юности («Обыкновенная история»), визитеры Ильи Ильича в первой части «Обломова», безликий петербургский чиновник Иван Иванович Ляпов (как все, от «а» — до «я») или его велеречивый провинциальный собрат «из семинаристов» Опенкин («Обрыв») и подобные им фигуры, не превышающие в своем человеческом содержании сословную или кастовую среду, к которой принадлежат.

В целом Готаров-художник, однако, как и Тургенев, — не столько наследник, сколько принципиальный оппонент очерково-физиологической характерологии, фактически подменявшей изображаемого человека его сословным или бюрократическим положением, званием, чином и мундиром и лишавшей его самобытности и свободной воли.

Косвенно свое отношение к очерково-«физиологической» трактовке современника Гончаров выразит устами Ильи Ильича Обломова в его разговоре с модным литератором Пенкиным (намек на неумение этого «писателя» видеть людей и жизнь глубже их поверхности). «Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь», — декларирует свою позицию Пенкин, умиляясь той точности, с какой очеркисты-бытописатели копируют «купца ли, чиновника, офицера, будочника» — «точно живьем и отпечатают». На что Илья Ильич, «вдруг воспламенившись», заявляет с «пылающими глазами»: «А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия… Человека, человека давайте мне! Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, — тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову…» (курсив мой. — В.Н.).

«Одна подвижная сторона внешних условий жизни, так называемые нравоописательные, бытовые очерки, — писал позднее сам Гончаров, — никогда не произведут глубокого впечатления на читателя, если они не затрагивают вместе и самого человека, его психологической стороны. Я не претендую на то, что исполнил эту высшую задачу искусства, но сознаюсь, что она прежде всего входила в мои виды».

Художественная задача, поставленная перед собой Гончаровым, — увидеть под социально-бытовой оболочкой современника «самого человека» и создать на основе тех или иных жизненных наблюдений характеры с общезначимым психологическим содержанием — тем более усложнялась, что творец «Обыкновенной истории», «Обломова» и «Обрыва», как правило, строит их на весьма обычных сюжетах. Заметьте: ни один из героев его романной «трилогии» не стреляется, как Онегин, Печорин или даже тургеневский «плебей» Базаров, на дуэли, не участвует, как Андрей Болконский, в исторических сражениях и в написании российских законов, не совершает, как Родион Раскольников, преступлений против морали (принципа «не убий!»), нс готовит, как «новые люди» Чернышевского, крестьянскую революцию. Не использует Гончаров в целях художественного раскрытия своих персонажей онтологическую и выразительно-драматичную по самой ее природе ситуацию смерти или умирания героя, столь нередкие в романах Тургенева (вспомним смерть на парижских баррикадах Рудина, в Венеции — Дмитрия Инсарова, умирание Евгения Базарова, самоубийство Алексея Нежданова), в произведениях Л. Толстого (смерти матери Николеньки Иртеньева в «Детстве»; старого графа Безухова, Пети Ростова, князя Андрея Болконского в «Войне и мире»; Николая Левина и Анны Карениной в «Анне Карениной») и Ф. Достоевского (смерть-убийство старухи-процентщицы и ее сестры Лизаветы, смерть чиновника Мармеладова и его супруги Катерины Ивановны в «Преступлении и наказании» и множество смертей в романах последующих).

Во всех этих и подобных им случаях сцены смерти-умирания кладут на того или иного героя последние и решающие штрихи, окончательно оттеняющие его человеческую сущность и самую судьбу.

А у Гончарова? В «Обыкновенной истории» умирает в преклонном возрасте только мать героя, о чем сообщено всего двумя словами: «она умерла». В «Обломове» рано уходит из жизни сам заглавный герой, однако умирание его не изображается, и только спустя три года после самого события читателю сообщено, что смерть Ильи Ильича была подобна усыплению навек: «Однажды утром Агафья Матвеевна принесла, было, ему по обыкновению кофе и — застала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна, только голова немного сдвинулась с подушки да рука судорожно прижата была к сердцу, где, по-видимому, сосредоточилась и остановилась кровь». В «Обрыве» вообще все действующие лица до конца произведения живы.

Из ярких и драматичных проявлений человека в романной «трилогии» Гончарова детально и виртуозно живописуется только любовь («отношения обоих полов между собою»); в остальном жизнь ее героев складывается, как подчеркивал сам писатель, из «простых, несложных событий», не выходящих за пределы повседневно-бытовых.

Творца «Обломова», однако, отнюдь не радовало, когда отдельные критики и исследователи (В.П. Боткин, позднее — С.А. Венгеров), отмечая необыкновенную изобразительность его «портретов, пейзажей живых копий с нравов», называли его на этом основании «первоклассным жанристом» в духе малых фламандцев или русского живописца П. А. Федотова, автора «Свежего кавалера», «Сватовства майора» и подобных полотен. «За что же тут хвалить? — отвечал на это писатель. — Разве так трудно вообще для таланта, если он есть, нагромоздить в кучу лица провинциальных старух, учителей, женщин, девиц, дворовых людей и т. п.?».

Своей подлинной заслугой в русской и мировой литературе Гончаров считал не создание характеров и ситуаций, по его выражению, «местных» и «частных» (т.е. всего лишь социально-бытового уровня и сугубо российских) — это было только начальной частью его творческого процесса, — а последующее углубление их до смысла и значения общенациональных и всечеловеческих. Решение этой творческой задачи идет у Гончарова по нескольким направлениям.

Ей служит собственно гончаровская теория художественного обобщения — типизации. Писатель, считал Гончаров, не может и не должен типизировать действительность новую, только что народившуюся, так как, пребывая в процессе брожения, она исполнена элементов и тенденций случайных, переменчивых и внешних, заслоняющих собою ее основополагающие основы. Романисту следует выждать, когда эта молодая действительность (жизнь) должным образом отстоится-отольется в многократно повторяющиеся лица, страсти, коллизии уже устойчивых видов и свойств.

Процесс подобного «отстаивания» текущей и зыбкой, а потому трудноуловимой действительности Гончаров в своей художественной практике совершал, конечно, самостоятельно — силой творческого воображения. Однако и выявление в российской жизни прежде всего тех прообразов (прототипов), тенденций и конфликтов, которые «всегда будут волновать людей и никогда не устареют», и их художественное обобщение затягивали работу Гончарова над его романами на десять (в случае с «Обломовым») и даже (в случае с «Обрывом») на двадцать лет. Зато в итоге «местные» и «частные» характеры (конфликты) преображались в те «коренные общечеловеческие», какими станут в «Обломове» его заглавный герой и Ольга Ильинская, а в «Обрыве» — художник («артистическая натура») Борис Райский, Татьяна Марковна Бережкова («Бабушка») и Вера.

Лишь в итоге долгих поисков давались Гончарову те бытовые детали, которые были способны вместить в себя уже сверхбытовой по его сути образ (характер, картину, сцену). Здесь требовался жесточайший отбор вариантов ради одного из тысячи. Один пример такого отбора — знаменитый ха, тт (а также диван, широкие туфли или праздничный пирог в Обломовке, а затем в доме Агафьи Пшеницыной) Ильи Ильича Обломова, как бы сросшийся в представлении читателей с этим героем и фиксирующий главные фазисы его эмоциональной и нравственной эволюции.

Как средство литературной характеристики деталь эта вовсе не была открытием Гончарова. Вот она в поэме И. Тургенева «Помещик» (1843), названной Белинским «физиологическим очерком в стихах»:

За чайным столиком, весной, Под липками, часу в десятом, Сидел помещик столбовой, Покрытый стеганым халатом.

Он кушал молча, не спеша;

Курил, поглядывал беспечно…

И наслаждалась бесконечно Его дворянская душа.

Здесь халат — одна из стереотипных примет привольного усадебно-помещичьего быта, непосредственно-домашнего облачения провинциального русского барина. В более широкой характеристической функции халат использован в гоголевском портрете Ноздрева в сцене утренней встречи этого героя с Чичиковым. «Сам хозяин, не замедливши скоро войти, — говорит о Ноздреве повествователь „Мертвых душ“, — ничего не имел у себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода. Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он был очень хорош для живописца, не любящего страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку». Тут халат, наброшенный Ноздревым прямо на голое тело и тем красноречиво говорящий о совершенном презрении этого «исторического» человека к каким бы то ни было приличиям, — деталь уже быта психологизированного, бросающая яркий свет на нравственную сущность ее обладателя.

А вот тот же халат в портрете Ильи Ильича Обломова: «Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий.

восточный халат, без малейшего намека на Европу… Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани". Из предмета утреннего облачения и психологизированного бытового атрибута обломовский халат преобразился в символ одного из коренных типов человеческого бытия — именно бытия не европейского, а азиатского, как оно понималось в середине XIX века в Европе, бытия, содержанием и целью которого явился бесконечный и неизменный покой.

Непреходящее общечеловеческое начало входило в гончаровскую «трилогию» и с каким-то онтологическим мотивом, интегрирующим бытовые в их происхождении отдельные сцены и картины в «один образ», «одно понятие» уже бытийно-яшлоло- гического смысла. Таковы мотив «тишины, неподвижности и сна», проходящий через описание всего «чудного» обломовского края и нравов обломовцев, или, напротив, мотив машины и механического существования в изображении и чиновничьего Петербурга («Обыкновенная история»), и специализированных англичан («Фрегат „Паллада“»), отчасти и образа жизни Агафьи Пшеницыной до ее любви к Обломову (вспомним сопровождающий эту женщину треск кофейной мельницы — тоже машинки).

Воплотить и акцентировать универсальную грань характеров и коллизий гончаровских романов в ее сочетании с гранью социально-бытовой помогает их контекст — архетипный (литературный и исторический), мифологический или все вместе. Вот несколько его примеров.

«Я гляжу на толпу, — говорит в разговоре с дядюшкой Петром Ивановичем Адуевым главный герой „Обыкновенной истории“, — как могут глядеть только герой, поэт и возлюбленный». Имя автора этого заявления — Александр — подсказывает того героя, с кем готов сравнить себя Адуев-младший. Это — Александр Македонский (кстати, и прямо упомянутый в тексте данного романа) — знаменитый античный полководец, создавший величайшую монархию древности и уверовавший в свое божественное происхождение. Что, очевидно, созвучно Александру Адуеву, в свой черед долгое время почитающему себя человеком, вдохновленным свыше («Я думал, что в меня вложен свыше творческий дар»). Понятно, почему Македонский поставлен Адуевым-младшим и в один ряд с поэтом и влюбленным. Поэт, по романтической концепции, разделяемой в это время героем «Обыкновенной истории», — «небес избранник» (А. Пушкин). Сродни ему и влюбленный, ибо любовь (и дружба), по той же концепции, — также не земное, а небесное чувство, лишь сошедшее в земную юдоль или, по выражению Александра Адуева, упавшее «в земную грязь».

Активный мифологический подтекст заключен в имени дядюшки Александра — Петре Адуеве. Петр по-гречески означает камень; Петром назвал рыбака Симона Иисус Христос, полагая, что он станет краеугольным камнем христианской церкви (веры). Своего рода камнем-держателем новой веры — именно нового «взгляда на жизнь» и жизнеповедения, свойственных не провинциальной России, а «новому порядку» Петербурга, — считает себя и Петр Иванович Адуев, желающий посвятить в эту веру и своего племянника. Апостол Петр известен и тем, что в ночь ареста Христа трижды отрекся от него. Мотив отречения звучит в изображении и Адуева-старшего. Живя в Петербурге семнадцать лет, Петр Иванович отрекся от того, что, по убеждению романиста, составляет главную ценность человеческой жизни: от любви и дружбы (их он заменил «привычкой») и от творчества.

Целый ряд сближений, аллюзий и ассоциаций с лицами фольклорными, литературными и мифологическими сопровождает образ Ильи Ильича Обломова. В числе прямо названных — Иванушка-дурачок, Галатея (из античной легенды о ваятеле Пигмалионе и созданной им скульптуре прекрасной женщины, затем богами оживленной), Илья Муромец и ветхозаветный пророк Илия, древнегреческий философ-идеалист Платон и библейские Иисус Навин, царь Балтазар (Балтазар), «старцы пустынные» (т.е. пустынники). Среди подразумеваемых — философ-киник Диоген Синопский (Диоген в бочке) и незадачливый гоголевский жених Подколесин («Женитьба»).

Общечеловеческий смысл Ольги Ильинской как положительной героини задан уже семантикой ее имени (в переводе с древнескандинавского Ольга — святая), затем упомянутой выше параллелью с Пигмалионом (в его роли Ольга выступает по отношению к апатичному Обломову), а также — с заглавной героиней оперы В. Беллини «Норма», знаменитая ария которой — Casta diva («целомудренная богиня»), исполненная Ольгой, впервые пробуждает у Ильи Ильича сердечное чувство к ней. С опорой на такие мотивы в действии названной оперы, как ветка омелы (ср. с «веткой сирени») и священная роща друидов (летняя роща войдет важным элементом и в «поэтический идеал жизни», который Обломов нарисует в начале второй части романа Андрею Штольцу), в «Обломове» будет выстроен и любовный сюжет Илья Ильич — Ольга Ильинская.

Фигура Андрея Штольца черпает обобщающий смысл в мифопоэтике имени героя, как в его прямом значении (Андрей по-древнегречески — мужественный), так и в намеке на апостола Андрея Первозванного — легендарного крестителя (преобразователя) и святого покровителя Руси. Возможность противоречивой оценки этого, казалось бы, безупречного человека заложена в семантике его фамилии: Штольц по-немецки означает «гордый».

К общенациональным и всечеловеческим (архетипным) характерам возводятся, благодаря разнообразному контексту, центральные персонажи романа «Обрыв». Таковы художник от природы Борис Райский, эстет-неоплатоник и вместе с тем новоявленный «энтузиаст» Чацкий (Гончаров), а также артистический вариант любвеобильного Дон Жуана; Марфенька и Вера, восходящие соответственно и к пушкинским Ольге и Татьяне Лариным, и к евангельским сестрам Лазаря — Марфе и Марии: первая накормила Иисуса Христа, став символом материальной стороны жизни, вторая — слушала его, символизируя духовную жажду. В ироническом контексте сначала с благородным разбойником Карлом Моором из «Разбойников» И. Ф. Шиллера, а затем уже в прямом сближении с античными киниками (циниками), индийскими париями (отверженными, неприкасаемыми), наконец, с евангельским разбойником Вараввой и даже с ветхозаветным змием-искусителем формируется образ Марка Волохова, носителя апостольского имени, но антихристианского дела.

Перечисленные и подобные им способы обобщения «частных» и «местных» в их первоначальном виде гончаровских героев и ситуаций приводили к тому, что быт в романах писателя оказывался буквально пропитан бытием, настоящее (временное) — непреходящим (вечным), внешнее — внутренним.

Этой же цели служил и контекст трех важнейших литературных архетипов, созданных западноевропейскими классиками XVI—XVIII вв.еков. Говорим о шекспировском Гамлете, сервантесовском Дон Кихоте и гётевском Фаусте. В лекциях о творчестве Тургенева мы показывали преломление гамлетовского и донкихотского начал в героях повестей и романов автора «Дворянского гнезда». С юных лет любимым произведением Тургенева был и «Фауст» Гёте, с трагедийной любовной линией которого (Фауст — Маргарита) в известной мере перекликаются отношения главных персонажей тургеневской повести «Фауст», опубликованной, кстати сказать, в том же десятом номере «Современника» за 1856 год, что и выполненный А. Н. Струговшиковым русский перевод знаменитого творения Гёте. Определенные аллюзии на указанные сверххарактеры и их судьбы показательны и для последующей классической прозы от Н. Лескова до Л. Толстого и Ф. Достоевского.

В романной «трилогии» Гончарова два первые из них наиболее важны для понимания образов Александра Адуева, Обломова и Бориса Райского; мотив фаустовский отразится в неожиданной «тоске» Ольги Ильинской, испытанной ею в ее счастливом супружестве со Штольцем, изображенном в «крымской» (часть 4, гл. VIII) главе «Обломова». Вот важное признание писателя о замысле трех героев его романов. «Скажу вам, — писал Гончаров в 1866 г. Софье Александровне Никитенко, — чего никому не говорил: с той самой минуты, когда я начал писать для печати, у меня был один артистический идеал: это изображение честной, доброй, симпатичной натуры, в высшей степени идеалиста, всю жизнь борющегося, ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охлаждающегося и впадающего в апатию и бессилие — от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры. Но тема эта слишком обширна, и при том отрицательное (т.е. критическое; — В.Н.) направление до того охватило все общество и литературу (начиная с Белинского и Гоголя), что я поддался этому направлению и вместо серьезной человеческой фигуры стал чертить частные типы, уловляя только уродливые и смешные стороны. Не только моего, но и никакого таланта не хватило бы на это. Один Шекспир создал Гамлета — да Сервантес — Дон Кихота — и эти два гиганта поглотили в себе почти все, что есть комического и трагического в человеческой природе».

«ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ».

Умение Гончарова-художника преображать «местные», «частные типы» в «коренные» национальные и всечеловеческие характеры, как «они связались с окружающей их жизнью и как последняя на них отразилась», в полной мере проявилось уже в первом «звене» его романной «трилогии».

Поясняя название произведения, Гончаров подчеркнул: под обыкновенной надо понимать не историю «несложную, незапутанную», а «так по большей части случающуюся, как написано», т. е. универсальнуюу возможную везде, всегда и со всяким человеком. В ее основе — извечное столкновение идеализма и практицизма как двух противоположных «взглядов на жизнь» и жизнеповедений. В романе оно «завязывается» со встречей в Петербурге приехавшего туда двадцатилетнего провинциала Александра Адуева, выпускника Московского университета и наследника деревенского поместья Грачи и его тридцатисемилетнего «дядюшки», столичного чиновника и предпринимателя Петра Ивановича Адуева. Это вместе с тем конфликт и стоящих за героями целых исторических эпох — «старорусской» (Д. Писарев) и — на нынешний западноевропейский лад, а также различных возрастов человека: молодости и зрелости.

Гончаров не берет сторону ни одного из противостоящих жизнепониманий (эпох, возрастов), но поверяет каждое на соответствие гармонической «норме» человеческого бытия, призванной обеспечить личности целостность, цельность и творческую свободу. С этой целью позиции «племянника» и «дядюшки» сначала высвечиваются и оттеняются в романе одна другой, а затем обе поверяются реальной полнотой действительности. В результате без каких бы то ни было авторских нравоучений читатель убеждается в их полной равной односторонности.

Александр, в качестве идеалиста признающий только безусловные ценности человека, надеется обрести в Петербурге героическую дружбу в духе «баснословных» греков Ореста и Пилада, славу возвышенного (романтического) поэта и всего более «колоссальную», «вечную» любовь. Однако, испытанный отношениями с современными петербуржцами (бывшим студенческим другом, чиновникам и-сослуживцами, журнальным редактором, светскими женщинами и в особенности «дядюшкой»), все более страдает от «стычек розовых его мечтаний с действительностью» и в конечном счете терпит сокрушительное поражение и на поприще писателя, и, что для него горше всего, — в страстных «романах» с юной Наденькой Любецкой и молодой вдовой Юлией Тафаевой. В первом из них Александр слепо обожал девушку, но не сумел занять ее ум, не нашел противоядия ее женскому честолюбию и был оставлен; во втором — он сам, наскучив довлеющей лишь самой себе и взаимно ревнивой симпатией, буквально бежал от возлюбленной.

Духовно опустошенный и подавленный, он предается байроническому разочарованию в людях и мире и переживает иные негативные общечеловеческие состояния, зафиксированные отечественными и европейскими авторами: лермонтовско-печоринскую рефлексию, полную душевную апатию с бездумным убиением времени то в обществе случайного приятеля, то как гётевский Фауст в винном погребке Ауэрбаха, среди беспечных поклонников Бахуса, наконец, — почти «совершенную одервенелость», толкнувшую Александра на пошло-донжуанскую попытку соблазнить невинную девушку, за что он расплатится «слезами стыда, бешенства на самого себя, отчаяния». И после бесплодного для его «карьеры и фортуны» восьмилетнего пребывания в столице покидает Петербург, чтобы, как евангельский блудный сын, вернуться в отчий дом — родовую усадьбу Грачи.

Так герой «Обыкновенной истории» наказан за упорное нежелание скорректировать свой идеализм прозаично-практическими требованиями и обязанностями петербургской жизни (нынешнего «века»), к чему тщетно призывал его «дядюшка» Петр Иванович.

От истинного жизнепонимания, впрочем, далек и Адуев-старший, лишь в собственной характеристике во второй главе романа предстающий личностью с «поистине ренессансной широтой интересов» (Е. Красношекова). В целом этот «холодный по натуре, неспособный к великодушным движениям», хотя и «в полном смысле порядочный человек» (В. Белинский) — не положительная альтернатива Александру, а его «совершенный антипод», т. е. полярная крайность. Адуев-младший жил сердцем и воображением; Петр Иванович во всем руководствуется рассудком и «беспощадным анализом». Александр верил в свою избранность «свыше», возвышал себя над «толпой», пренебрегая упорным трудом, полагался на интуицию и талант; старший Адуев стремится быть «как все» в Петербурге, а жизненный успех основывает на «разуме, причине, опыте, повседневности». Для Адуева-младшего «не было на земле ничего святее любви»; Петр Иванович, успешно служащий в одном из министерств и владеющий с компаньонами фарфоровым заводом, смысл человеческого существования сводит к деланию дела в значении «трудиться, отличаться, богатеть».

Безраздельно предавшись «практическому направлению века», Адуев-старший засушил свою душу и обессердечил сердце, от рождения не черствое: ведь в молодости он испытал, как затем Александр, и нежную любовь, и сопровождавшие ее «искренние излияния», добывал для возлюбленной, «с опасностью для жизни и здоровья», и желтые озерные цветы. Но, достигнув зрелых лет, отринул как якобы мешающие «делу» лучшие свойства молодости:

«идеализм души и бурную жизнь сердца» (Е. Краснощекова), совершив этим, по логике романа, ничуть не меньшую, чем чуждый общественно-практическим обязанностям Александр, ошибку.

В обстановке материально роскошной, но «бесцветной и пустой жизни» душевно зачахла красавица-жена Петра Ивановича Лизавета Александровна, созданная для взаимной любви, материнского и семейного счастья, но не узнавшая их и к тридцати годам превратившаяся в утратившую волю и собственные желания человеческий автомат. В эпилоге романа одолеваем хворями, подавлен и растерян сам, дотоле уверенный в правоте своей житейской философии Адуев-старший. Жалуясь, как ранее Александр, на «коварство судьбы», задаваясь, опять же вслед за «племянником», евангельским вопросом «Что делать?», он впервые сознает, что, живя «одной головой» и «делом», он жил не полнокровной, а «деревянной» жизнью.

«Я сам погубил свою жизнь», — раскаивается Александр Адуев, догадываясь в момент прозрения о причине своих петербургских неудач. Своего рода покаяние перед собой и женой свершает в эпилоге и Петр Адуев, планируя, пожертвовав своей службой (накануне производства в тайные советники!) и продав завод, приносящий ему «до сорока тысяч чистого барыша», уехать с Лизаветой Александровной в Италию, чтобы вдвоем пожить там душою и сердцем. Читателю, увы, ясно: этот план душевного спасениявоскресения давно свыкшихся, но не любящих друг друга супругов безнадежно устарел. Однако самая готовность такого «прагматикарационалиста» (Е. Краснощекова), как Адуев-старший, к добровольному отказу от деловой «карьеры и фортуны» на ее высшем пике становится решающим доказательством жизненной несостоятельности.

В «Обыкновенной истории» обрисована и авторская нормаистина взаимоотношения человека с современной (да и всякой иной) действительностью и индивида с людьми, хотя лишь контурно, так как положительного героя, воплотившего эту норму в своем жизнеповедении, в романе нет.

Она раскрывается в двух близких по мысли фрагментах произведения: сцене концерта немецкого музыканта, своей музыкой «рассказавшего» Александру Адуеву «всю жизнь его, горькую и обманутую», и особенно в письме героя из деревни к «тетушке» и «дядюшке», заключающее две основные части романа. В нем младший Адуев, по словам Лизаветы Александровны, наконец-то «растолковал себе жизнь», явился «прекрасен, благороден, умен».

Действительно, Александр намерен, вернувшись в Петербург, из прежнего «сумасброда, мечтателя, разочарованного, провинциала» преобразиться в человека, «каких в Петербурге много», т. е. сделаться реалистом, не отрекаясь, однако, от лучших упований молодости: «они залог чистоты сердца, признак души благородной, расположенной к добру». Он жаждет деятельности, но не для одних чинов и материального преуспеяния, а вдохновенной «свыше предназначенной целью» духовно-нравственного совершенствования и вовсе не исключающей волнений любви, борьбы и страданий, без которых жизнь «была бы не жизнь, а сон…». Такая деятельность не разделяла бы, а органично сочетала ум с сердцем, сущее с чаемым, долг гражданина с личным счастьем, житейскую прозу с жизненной поэзией, даруя личности полноту, цельность и творческую свободу.

Кажется, Александру осталось лишь осуществить этот «образ жизни», какого бы упорства, духовных и физических усилий это ему ни стоило. Но в эпилоге романа он, ссылаясь, как прежде «дядюшка», на практический «век» («Что делать — век такой. Я иду наравне с веком…»), делает своекорыстную чиновничью карьеру, а взаимной любви предпочитает богатое приданое невесты.

Столь разительная метаморфоза бывшего идеалиста, по существу переродившегося в заурядного представителя так презираемой ранее Александром «толпы», критиками и исследователями Гончарова интерпретировалась различно. В ряду недавних суждений наиболее убедительным представляется мнение В. М. Отрадина. «Приехавший во второй раз в Петербург герой, — замечает ученый, — оказался в той стадии своего развития, когда на смену энтузиазму и идеализму молодости должны были прийти энтузиазм творческой личности, энтузиазм новатора в жизни… Но в герое „Обыкновенной истории“ такого энтузиазма оказалось недостаточно».

В заключение несколько слов о результатах гончаровского художественного обобщения, как оно проявилось в сюжете «Обыкновенной истории». Выше констатировалась простота и несложность событий, на которых строится действие в произведениях Гончарова. Факт этот подтверждает и первый роман писателя: его герой-провинциал приезжает из родового патриархального имения в Петербург, откуда после неоправдавшихся надежд на исключительную «карьеру и фортуну» возвращается в отчий дом, там, заменив «щегольский фрак» «широким халатом», пытается постигнуть воспетую Пушкиным «поэзию серенького неба, сломанного забора, калитки, грязного пруда и трепака», но, скоро наскучив ею, вновь едет в Петербург, где, отбросив все идеальновозвышенные упования молодости, добивается чинов и выгодной женитьбы.

В рамках этого видимого сюжета в «Обыкновенной истории», однако, выстраивается иной — не бросающийся в глаза, но столь же реальный. В самом деле: в своем движении от Грачей в Петербург и в жизненных фазах, пережитых им там, Александр Адуев в сжатом виде воспроизводит, по существу, всю историю человечества в ее основных типологических «возрастах» — древнеидиллическом (античном), средневеково-рыцарском, романтическом с его начальными надеждами и порываниями к небесному идеалу, а потом — «мировой скорбью», всеохватывающей иронией и конечной апатией и скукой, наконец, в возрасте настоящем — «прозаическом» (Гегель), предлагающем своему современнику примириться с жизнью на основе лишь материально-чувственного комфорта и благополучия.

Мало этого. Рассказанная Гончаровым «обыкновенная история» способна предстать и как нынешний вариант христианской жизненной парадигмы, где начальный выход человека из мира замкнутого (Галилея у Христа; Грачи — у Александра Адуева) в мир всечеловеческий (Иерусалим у Христа; «окно в Европу» Петербург — у Александра) ради утверждения своего учения (Благая весть Христа и — «взгляд на жизнь» Александра) сменяется кратковременной людской любовью, признанием и — отторжением, гонением со стороны господствующего порядка («века»), потом ситуацией выбора (в Гефсиманском саду для Христа; в «благодати» Грачей для Александра) и в конечном счете возможностью либо воскресения для новой жизни (у Христа), или измены подлинному человеческому назначению и нравственной гибели в условиях бездуховного существования (для Александра Адуева).

Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой